Свой среди чужих, чужой среди своих (этнографические размышления по поводу новеллы а.волоса “свой”)

В 1998 г. премию "Антибукер" по номинации "Братья Карамазовы" получил роман Андрея Волоса "Хуррамабад". Хуррамабад – "город счастья" – это, безусловно, Душанбе. Сам автор таджикскую столицу нигде не упоминает, но художественный текст буквально насыщен прозрачными ссылками на конкретные места и события в этом городе. Автор в нескольких самостоятельных новеллах, из которых состоит роман, рассказывает о судьбе обычных людей – русских и таджиков, ввергнутых в пучину конфликтов 1990-х годов. В 2000 г. за своё произведение Волос был награждён Государственной премией России.

О чём роман? Предоставлю слово литературным критикам-профессионалам: "…В русской культуре уже несколько раз возникал образ Средней Азии – многонациональной и многорелигиозной (…). Великий шёлковый путь, русский таможенник и женщины в чадре, исчезновение империй и частная жизнь, европейские интонации и восточная созерцательность. Теперь в русской культуре есть ещё один образ Средней Азии – Таджикистан в романе Андрея Волоса "Хуррамабад" (…). Роман Волоса – (…) об опыте того, как человек везде оказывается и своим и чужим. Это своего рода новый эпос, возникающий из индивидуальных человеческих событий, из отдельных рассказов…" (И.Кукулин )[2] ;
"…Таджикистан в романе Волоса становится захватывающим и более понятным для европейского читателя именно благодаря межкультурной оптике, взгляду русского автора…" (И.Ростовцева)[3] ; 
"…заметил воздействие: после чтения выходишь на улицу и оказываешься в Азии, хотя идёшь по Москве…" (А.Битов )[4] ;
"…Рассказ не захватывал. Традиционная проза, ну разве что материал экзотичен. Про русских в Средней Азии, в Таджикистане, что ли? Лишь собранные вместе, рассказы составили книгу. Не роман, конечно, а именно книгу. И тогда оказалось, что через вымышленный Хуррамабад, который не найдёшь на карте Таджикистана, проходит та линия разлома, которая отделяет имперское прошлое красочной окраины России от её феодального настоящего. В книге прошлое и настоящее спрессованы. Давно ли приезжали сюда деды и родители, осваивались, проникались любовью к чужой земле, и вот уже "люди, приехавшие некогда в Таджикистан, чтобы строить электростанции, выращивать тонковолокнистый хлопок, лечить людей, добывать уран и золото, заседать в парткомах и рыть каналы в качестве ссыльных", как пишет Волос в предисловии, гони-мые войной, нуждой, голодом, "откатываются назад, на родину". Ужасно то, что и родина их не ждёт…" (А.Латынина)[5] .

Легко заметить, что самым интересным в романе Волоса оказался вполне этнографический сюжет – столкновение разных языков, историй и образов жизни, их взаимопроникновение и взаимоотталкивание. Особенно в этой связи выделяется новелла "Свой"[6] . Опять дам слово литературоведу: 
"…Новелла "Свой" (…) и новелла "Чужой" отмечают критические точки слияния и отторжения. В "Своём" главный герой, силой рока занесённый в Хуррамабад (командировка), очаровывается "городом счастья" настолько, что переламывает судьбу – бросает семью, Москву, работу, переезжает в Хуррамабад, до тонкостей изучает язык, проникается духом Востока, женится на таджичке, работает в грязной пирожковой на базаре, мечтая только об одном – чтобы его признали наконец за своего. И обретает в конце концов это право – его убивают в одной из этнических междоусобиц, приняв (по произношению) за ненавистного кулябца. Родина стоит дорого…" (М.Ремизова)[7] ; "…Можно подивиться наивности героя новеллы Волоса "Свой" – русский человек с высшим образованием переехал зачем-то в Таджикистан, чтобы стать подсобным рабочим в грязной пирожковой на городском рынке. И в конце концов был убит – не как русский, а как таджик – приняли-таки за своего, только не за того, кого нужно (…). Волос пробует наделять своих персонажей прежде всего жизнеподобием. Жизнеподобие же всегда предполагает неоднозначность, многослойность, противоречие. В искусстве главное – недосказанность…" (М.Ремизова)[8] .

Кто-то читает "Хуррамабад" как въедливый критик, высматривающий сюжетные и стилевые огрехи новоиспечённого литературного таланта, кто-то – как обычный читатель, которому нечем себя занять в метро по дороге на работу или вечером, перед сном, у мягко светящейся ночной лампы. Я прочитал "Хуррамабад" как этнограф, и новелла "Свой", в которой поставлен вопросспособен ли человек сменить свою этничность? дала мне пищу для размышлений, которыми хочу поделиться в настоящей статье.

Впрочем, может ли литературное сочинение быть материалом для исследования, публикуемого в научном журнале? Это, конечно, провокация и нарушение академического жанра, что, например, подтвердил Д.В.Микульский, который, найдя в романе Волоса этнографические огрехи, констатировал: "…Это вполне ествественно, потому что художественное произведение не может быть учебником по этнографии…" [9] . Попробую, тем не менее, доказать обратное.

Во-первых, я хочу обратить внимание на то, что тема взаимоотношения этнографических проблем и роли литературы в производстве "этнического дискурса", этнических символов и этнических историй давно обсуждается специалистами-этнографами: "…Становление и существование нации как "воображаемого сообщества", – пишет С.В.Соколовский, – неотрывно от дискурсивных процессов – в частности, от наррации (рассказывания, повествования): от истории или историй, вымышленных или претендующих на достоверность, которые тиражируются посредством общедоступного, массово воспроизводимого печатного слова, закрепляясь, таким образом, в общественном сознании…"[10] . Возникло уже целое направление исследований, изучающих литературный текст как часть "нациогенеза"[11] . Обычно "наррация" рассматривается как отражение "нациогенеза" или как фактор, который оказывает влияние на "нациогенез". И то, и другое открывают большое поле для новых вопросов и интерпретаций. В случае с Волосом меня интересует более узкая тема: как он проблематизирует новый для российской этнографии вопрос и пытается своими, художественными средствами дать на него ответ. Мне любопытно сравнить его мысли с подходами, которые вырабатывает этнография собственными – научными – методами.

Во-вторых, Волоса критики дружно отнесли к категории писателей-реалистов. Это означает, что автор использовал достаточно реалистичную манеру письма, основывался на более или менее реальных событиях и описывал их приближённо к действительности. Конечно, книга Волоса – это художественное произведение. Неизвестно, основаны ли его истории на конкретных случаях или нет. Эпиграфом к новелле "Свой" он выбрал зачин таджикских сказок "буд-набуд" (было – не было). Но даже если признать всё в романе Волоса вымыслом, можно использовать созданные им образы в качестве повода для обсуждения темы. В конце концов не так уж важно, было или не было. В России, как известно, писатель больше, чем писатель. В русской культуре Онегин и Обломов – это не литературные персонажи, а определённые типы, чуть ли не живые люди. Выдуманные автором, они превращаются в реальных героев, с которых берут пример. Это означает, что лица и ситуации, придуманные Волосом, можно рассматривать как некую проблему или концепцию, оказавшуюся в центре внимания писателя и читающего сообщества.

В-третьих, писательское ремесло, если, конечно, сильно упростить, состоит в том, чтобы взять реального человека и ситуацию, немножко изменить их и поместить в мир текста и выдуманных событий. Но так ли уж сама этнографическая наука отличается от ремесла писателя? Так ли уж этнографический "факт" отличается от "вымысла", а "информатор" от "литературного персонажа"? Совершенно очевидно, что существуют пределы понимания фактов, собираемых в "поле": невозможно проследить всю жизнь постороннего человека во всех её деталях, нельзя понять до конца, что человек думает, желает, замышляет. За этими рамками этнографу, какой бы квалификации он ни был и каких бы строгих правил сбора информации ни придерживался, всё равно приходится кое-что домысливать, дописывать, дофантазировать, надеясь на свой опыт и интуицию. Каждому пишущему этнографу понятна ситуация, когда приходится в угоду своей теории или при недостатке фактов, слегка поправлять реальность, поворачивать её той стороной, которая более выгодна, выбирать более удобные примеры и обобщать их. Бывает, что этнограф, которому доступен литературный слог, жертвует правдой ради красивого, яркого образа.

Наконец, есть и ещё одно соображение. Сегодня этнографическая наука, точнее, её теория, находится в довольно серьёзном кризисе. Нужны поиски новых вопросов, новой интерпретации старых проблем и новых жанров. Я попытаюсь соединить два жанра: этнографическое исследование и литературную критику. Возможно, это пока-жется необычным, но надеюсь, что такой эксперимент будет встречен со снисхождени-ем.

Не знаю, сумел ли я кого-то убедить. Мне самому высказанные здесь аргументы представляются достаточными, чтобы предложить нижеследующий текст читателям. Это будет пересказ новеллы "Свой" и одновременно своего рода этнографическая экспертиза литературного сочинения Волоса. Я буду анализировать те обстоятельства и мотивы, которые в самой новелле отсутствуют, но которые подразумеваются и вытекают из рассказанного. Я, следовательно, буду дописывать и переписывать текст новеллы, исходя из своего этнографического опыта исследований в Средней Азии.

Мой текст разбит на восемь эпизодов. В каждом эпизоде так или иначе раскрывается главная тема или главный вопрос, которому посвящены мои комментарии, а именно может ли современный человек сменить свою этничность?

Эпизод первый. Сумасшедший

В рассказе Волоса нет дат, но по хронологии реальных событий, которые автор использовал в сюжете, можно предположить, что началом его истории являются 1988-1989 годы. Тогда работник одного московского института 40-летний Сергей Александрович Макушин приехал в Хуррамабад на несколько дней в командировку, и с ним сразу что-то произошло:

…Как изъяснить то, что случилось в следующую минуту? Когда он, озираясь, ступил с трапа на чужой раскалённый бетон, ему почудилось, что всё здесь странно знакомо: и зной, в первую секунду оставивший впечатление горчичника, (…) и прямоугольная сахарница аэровокзала, и щекочущий запах пыли, и мутные очертания холмов за лётным полем. (…) Он задрал голову и (…) увидел беспощадный диск солнца, показавшийся ему знаком не жизни, а гибели…,
…а через неделю он вернулся в Москву, и оказалось, что за время отсутствия родной город странно выцвел: всё то, что было ярким и значительным, превратилось в малозаметные мелочи, и он не находил себе места…

Месяц спустя Макушин (далее следует читать с ударением на последний слог – Макушин) напросился опять в командировку в Хуррамабад, а когда срок закончился, в Москву не вернулся.

…Москвы не было, и казалось, что не было никогда. Поэтому он ни о чём не жалел…

Он никому не мог ничего объяснить: 
…Как объяснишь свою необъяснимую уверенность в том, что под этим небом уже прошла однажды твоя жизнь, в которой ты говорил на чужом языке и был счастлив?…

Всего через год Макушин говорил по-русски только во сне, а окружающие звали его Сирочиддином (так Волос пишет, используя таджикскую транскрипцию, имя Сироджиддин). Ещё через год-два он уже был женат на таджичке и имел от неё сына.

Почему всё-таки обычный московский научный сотрудник решил остаться в Таджикистане и превратиться в таджика? Волос настаивает на неких мистических предчувствиях, точнее видениях и воспоминаниях:

...теперь он прислушивался к себе, к чему-то такому, что стало вдруг саднить в душе… Ответ был простым, но странным: ему казалось, что чужой язык хоть и тёмен, хоть и невнятен ему, но всё же близок – как если бы он уже однажды жил и в той, прошлой, жизни легко выговаривал эти гортанные слова, отчётливо понимая смысл каждого…

Правда, однажды в тексте проскальзывает и другой мотив, скорее в духе Фрейда, нежели Будды:

…Когда два с половиной года назад Макушин впервые забрёл на базар, ему показалось, что детство наконец вернулось, отец снова посадил его на карусельную лошадку и потому всё кругом шумит, проносится, мелькает и сливается в разноцветные полосы…

Впрочем, мотивы таких поступков никогда не будут понятны здравому рассудку обычного человека, который уверенно поставит другой диагноз происшедшему – "по-мешательство". Как это сделал таджик Фарход, с которым бывший научный сотрудник теперь работал в пирожковой Толстого Касыма на Путовском базаре Хуррамабада:

… – Зачем бедный Сирочиддин приехал из Москвы! Зачем пошёл работать к Толстому Касыму!… 
… – Сидел бы в Москве! (…) Была бы русская жена! (…) Ру-у-усская жена-а-а… ах! (…) За-чем, зачем? (…) 
… – Ну был бы я уважаемым человеком, научным, ходил бы с портфелем… была бы у меня русская жена… беленькая такая, синеглазая… дети были бы, да?… И что же, я бы это всё бросил и пошёл бы работать в пирожковую к Толстому Касыму?! (…) Да что я, сумасшедший, что ли?…

Убедительные доводы выдвигает Волос, чтобы объяснить поступок своего героя? По-моему, не очень. Автор по сути намеренно говорит: неважно, какие были причины, главное – какими были драматические последствия. И всё-таки почему человек бросает относительно сытую и благополучную Москву, неплохую по меркам 1980-х годов зарплату, налаженный быт, семью, друзей, наверное, родителей и сбегает неизвестно куда и зачем?

Можно предположить, что речь идёт о так называемом кризисе среднего возраста. Что это такое, правда, никто точно не знает, хотя явление это, действительно, очень распространённое. Считается, что кризис бывает обычно около 40 лет от роду. Он наступает на переломе между юношескими ценностями, целями, мечтами и отрезвляющим опытом реальности. Одни люди переживают его почти незаметно, другие ломают свою жизнь, пытаются направить её в какое-то новое русло из той трясины, куда затягивает повседневность. Такие ломки бывают очень резкими, болезненными, почти на грани сумасшествия в глазах окружающих. Может быть, что-то похожее произошло с Макушиным?

А возможно, всему виной та эпоха, в которую всё происходило. Напомню: речь идёт о 1988 и 1989 годах – Горбачёв, перестройка, Чернобыль, 6-я статья Конституции, Гдлян, Ельцин, стотысячные митинги, пустеющие прилавки магазинов и т.д. Казалось порой, все посходили с ума. Большинство бросилось в этот быстрый и мутный поток времени, но кто-то, как Макушин, наверное, захотел уйти в сторону, спрятаться в чужой культуре от надвигающихся перемен.

Впрочем, чтобы убежать от действительности, не обязательно нужно становиться таджиком и вообще не обязательно менять свою этничность. Должно быть что-то ещё, что заставляет думать, будто можно "стряхнуть" с себя всю свою прежнюю жизнь, свои привычки, свой надоевший, но такой уютный мирок, и "заменить" его чем-то совершенно новым. Я думаю, русская, московская, городская – назовите, как угодно – современная культура потеряла качество быть "своей" или "чужой". Поезжайте в большой город в любой другой стране мира и, даже не зная языка, вы сразу окажитесь в знакомой стихии – метро, магазины (со стандартным набором товаров), кафе, многоэтажные коробки и т.д. Всё настолько стандартно и узнаваемо, что понятия "своего" или "чужого" – этнического – превращаются в иллюзию, от которой, как кажется, очень легко избавиться. Достаточно этого захотеть.

Эпизод второй. "Обичай"

Оставшись жить в Таджикистане, Макушин собирался найти работу в институте, но у него возник конфликт с директором Фазлиддином Хочаевичем (в русской транскрипции Ходжаевич). Корнями этот конфликт уходит в то время, когда Сергей Александрович был в своей первой командировке. Перед отъездом в Москву его пригласили "отметить" знакомство пловом и водкой. Далее автор красочно описывает "злополучный ужин":

…Потом-то он понял, как они над ним смеялись! Как они смеялись! (…) Полагал, что поведут в ресторан или домой к директору, но почему-то направились именно к Алишеру, учёному секретарю, и оказалось, что их там ждут (…)
… – Обычай такой… – протянул Алишер. – У нас не принято еду оставлять (…)
… – А особенно плов, – сказал Фазлиддин Хочаевич, шумно переводя дыхание. – Плов нельзя выбрасывать. Его обязательно нужно доесть (…)
… – И поэтому, когда все уже наелись, – подхватил Алишер (…), – самый старший за столом начинает всем по очереди делать оши ту – берёт вот так в ладонь плов, да? (…) Фазлиддин Хочаевич, словно руководствуясь инструкцией учёного секретаря, и в самом деле запустил пятерню в маслянистую горку риса (…). Немножко его вот так сминает, да?… – торопился секретарь, – (…) гости все по очереди открывают рот (…) Фазлиддин Хочаевич поднял на Макушина взгляд холодных черепашьих глаз, занося руку так, словно хотел швырнуть содержимое горсти ему в физиономию; Макушин, продолжая польщённо улыбаться, покорно раззявился. И – р-р-р-аз! 
Ладонь Фазлиддина Хочаевича змеиным броском залепила рот. Макушину показалось, что в глотку вогнали кол – плотный кляп риса, моркови и нескольких кусочков мяса подействовал на него примерно как удар казаном по голове: он покачнулся, закрыл глаза, зажмурился, замычал, делая в панике конвульсивные глотки (…) в тот момент у него было ощущение, что проклятый рис посыпался из ушей… а ему не хотелось выглядеть неряхой!..
.

Красной нитью через это повествование проходят сожаления Макушина о том, что он тогда не понимал происходившего с ним.

…Он был чужаком, пришельцем, он не был своим; он не отфильтровал и десятой доли тех смыслов, что наполняли слова; он видел только поверхность происходящего. Они насмехались над ним так, словно он был насекомым, слепо ползающим по загадочной поверхности прозрачного для кого-то стекла….

Лишь потом он это понял:

…Если бы он не остался, если бы не влез в чужую шкуру, которая и по сию пору болела и коробилась, обнажая родимые пятна, он бы тоже никогда этого не узнал…

Обычай кормления с рук (названный у Волоса "оши ту") – это действительно существующий, точнее существовавший обычай. Правда, его смысл можно интерпретировать по-разному. Остатки плова, который обычно кушают из одной общей тарелки руками, были самой жирной, самой ценной в голодной Средней Азии частью праздничной еды, поэтому распределение их являлось прерогативой старшего, т.е. как бы самого справедливого человека – главы семьи. В высшем кругу, где голод был неизвестен, кормление с рук было обычаем, устанавливавшим иерархию, кто старше, т.е. выше по социальному рангу, а кто младше или ниже. Обычай этот сегодня умер и превратил-ся в редкую шутку, но смысл её остался прежним. В эпизоде на "злополучном ужине" издевательство заключалось в том, что пьяненького "москвича", кем в первую командировку был Макушин, удалось "поставить на место", выставить на посмешище. Любой приезжий из Москвы в недавнем прошлом Средней Азии принадлежал, по опреде-лению, к "высшему" классу. Отсюда вожделенной мечтой любого местного чиновника было хотя бы символически унизить "москвича", человека из "Центра".

Сергей Александрович всего этого не понимал. Он воспринимал издевательство как национальный обычай, как приобщение к "своим".

… – Есть у нас обичай… – сказал Фазлиддин Хочаевич, жуя (…) … – Конечно, конечно! – заторопился Макушин. (…) – Обычай! Я люблю обычаи!…

Он почувствовал – что-то не так, но увидел в происходящем сначала не человеческое унижение, а диктат тех, кому доступна некая "тайна" обычая, над тем, кто этого знания лишён. Макушин решил, что своё поражение он сможет преодолеть, проникнув в тайные смыслы обычаев, а, значит, и в тайные смыслы "таджикскости". Метафора смены этничности как постижения "тайны", постижения чего-то скрытого и скрываемого, объясняет всю дальнейшую логику новеллы "Свой".

Прожив какое-то время в Хуррамабаде, выучив язык и узнав обычаи, Макушин снова явился к Фазлиддину Хочаевичу, формально для того, чтобы попроситься на работу в его институт. На этот раз он, казалось бы, играл точно в соответствии с предписанными правилами:

… – А-а-а! – протянул Фазлиддин Хочаевич. – Заходите, заходите! (…)
… – Как ваше самочувствие? – поинтересовался Макушин. Синие глаза сияли на смуглом лице. – Как дома? Всё ли хорошо у вас? Всё ли спокойно? (…) 
… – Видите ли, учитель… – осторожно начал Макушин. Он давно освоился с тутошней манерой вести серьёзные разговоры. – Ваши работы в области полимеризации под давлением… – бормотал он случайно наворачивающиеся на язык слова, – показали научной общественности всю силу интеллекта (…)
…Фазлиддин Хочаевич понимающе кивал (…)
…Оба они думали не то, что говорили, и говорили не то, что думали. (…). Макушин, выкатывая круглые фразы о ставших ему совершенно неинтересными свойствах предельных углеродов, в действительности томился лишь одним вопросом: ну хоть теперь, когда они говорят на одном языке, понимает ли этот старый пень, что он, Макушин, свой?…

Всё было напрасно:

…Фазлиддин Хочаевич не узнавал в нём своего

То, что для Макушина было свидетельством принадлежности к таджикам, для чиновника являлось согласием Макушина на явно более низкое положение в местной иерархии. Если в шутливой форме такое было допустимо, то сознательный выбор "москвича", т.е. человека из "Центра", униженной роли насторожил Фазлиддина Хочаевича. Замечу, что в институте, которым руководил Фазлиддин Хочаевич, в 1989 или 1990 году, когда происходили эти события, должны были работать русские, которые могли знать местные обычаи и даже язык. Поэтому сам факт того, что директор увидел русского, говорящего на таджикском и исполняющего ритуал вежливости по отношению к начальнику, вряд ли бы так его поразил. Повторю, всё дело в том, что этот конкретный русский был из Москвы, работал в "головном" институте, находился ближе к высшим чиновникам и финансам, т.е. сам был почти начальник. Именно из-за этого поведение Макушина являлось непонятным. Сначала Фазлиддин Хочаевич подумал, как и следовало, что тот тронулся умом, если захотел уехать из Москвы. Директор разозлился:

…Фазлиддин Хочаевич осознал вдруг, что Макушин действительно говорит на его родном языке!… Какая сволочь! От смешных полуудачных попыток связать два слова, вызывающих шумное одобрение прочих участников необязательных бесед, он за несколько месяцев поднялся до возможности говорить не только связно, но даже и гладко! Не только гладко, но даже и с некоторым изяществом! (…)
…Перед ним сидел не просто чужойЧужих он видал-перевидал. Ладить с ними было легко, потому что чужие испытывали только равнодушие ко всему тому, что было ему близко и понятно, что могло принести радость или искреннее огорчение, – точно так же и он был равнодушен к их глупому, напыщенному и невежливому миру. Но в данном слу-чае перед ним был не просто чужой. Ах, мерзавцы!…

Директор института решил, что имеет дело не с подвохом со стороны Макушина, а с происками "кулябских" или "ходжентских" кланов, борьба между которыми со-ставляла жизнь института. Директор решил, видимо, что Макушин – "троянский конь", засланный с целью его "подсидеть", и его возмутило, что:

…подлецы стали вот так, в открытую, использовать чужих, приехавших из Москвы в командировку, для своих целей…

Этого было достаточно, чтобы отказать Макушину в его просьбе. Сергей Александрович опять потерпел поражение, не смог стать "своим", хотя действовал иначе, чем прежде.

Эпизод третий. Шариат

Всякий неофит, для которого только что обретённая вера – это самое важное достижение его жизни, обязательно начинает учить своих вновь обретённых соплеменников и соверующих, как они должны "правильно" себя вести. Это способ оправдания и самооправдания своего выбора, с одной стороны, и признак поверхностного освоения чужой культуры, с другой. Ясно, что такое рвение – обратная сторона некоторой неполноценности, осознаваемой или неосознаваемой ущербности, которая продолжает суще-ствовать в сознании, а, может быть, и подсознании неофита.

Макушин не избежал этой участи. Своей мишенью он избрал вроде бы идеальную жертву – забулдыгу, который открыто нарушает все местные законы – Нури Красавчика. Чтобы показать глубину падения этого персонажа, Волос продемонстрировал, как тот говорит скабрезности о женщинах и пьёт водку прямо на улице, что в таджикском обществе действительно является признаком полной деградации. Макушин выступил в роли правоверного мусульманина и стал объяснять Нури, почему тот не должен пить:

…шариат что говорит? Шариат тебе, мусульманину, говорит… 
что если десять лепёшек лежат одна на другой и если капнет сверху на них капля вина, то надо выбросить все лепёшки, как запретные для употребления. На Красавчика эти внушения не подействовали:

…Ты толкуешь шариат почище моего покойного дедушки! А он полгода учился в медресе!…

Макушина попытался поддержать Фарход:

…Ты слушай, слушай! Сирочиддин плохому не научит!… Сирочиддин дело говорит! Си-рочиддин знает! Сирочиддина, глядишь и впрямь скоро судьёй сделают! (…) Мусульма-не прежде вообще вина не пили!…

Это был выстрел мимо цели. Для людей, которые давно живут по закону, важно не столько то, как соблюсти закон, сколько то, как его обойти. Нури Красавчик тут же вспомнил старинный таджикский рецепт перегонки спирта из вина. А потом с ухмылкой добавил:

…ну что ты, Сирочиддин, знаешь про мусульман?! Что ты – ты, Сирочиддин! – можешь сказать мне про мусульман, а?…

Весь этот эпизод вызывает много вопросов. Принял ли Макушин ислам? Стал ли он верующим? Из текста новеллы не видно, чтобы её герой посещал мечеть, усердно молился пять раз в день, исполнял какие-то другие религиозные ритуалы. Более того, Макушин, как станет ясно из другого эпизода, о котором пойдёт речь ниже (см. седьмой эпизод), даже побаивался фанатичных исламистов. Однако в данном случае интерес представляет не это, далеко не первое и не последнее противоречие новеллы, а вывод её автора. Волос заставляет Макушина искать "тайну" "таджикскости" сначала в языке, в обычаях, потом в исламе, но везде его герой терпит неудачу. Оказывается, искомая "тайна" спрятана где-то ещё глубже, ещё дальше.

В рассказе о Нури Красавчике автор намеренно усугубляет этот парадокс. Забулдыга, который, казалось бы, живёт совсем не так, как должен жить настоящий таджик, тем не менее нисколько не сомневается в своей "таджикскости", и не перестаёт быть таджиком. Тогда как человек, выполняющий, как ему кажется, все декларируемые в таджикском обществе требования, этим же самым обществом всё-равно отторгается. Макушин не понимает, что разделяет его и окружающих людей.

Эпизод четвёртый. Пиёз

Макушин перестал быть русским:

…Его звали теперь не Сергеем и не Серёжей, а Сирочиддином. Только фамилия осталась прежней – Макушин. И то не совсем: прежде ударение было на втором слоге, а теперь на последнем… Впрочем, если ты работаешь на Путовском базаре в пирожковой, твоей фамилией заинтересуются только в том случае, если найдут мёртвым возле мусорных контейнеров. А до того момента всем плевать, какая у тебя прежде была фамилия…

Даже внешне он изменился, и поэтому доказательная сила паспорта, в котором значилась национальность "русский":

…сильно ослабла – фотография, сделанная со сдобной ряхи двадцатипятилетнего москвича, имела мало общего с подсохшим, груболицым хуррамабадцем годков под сорок, потемневшим от солнца и нечистой базарной работы…

Итак, Макушин покинул сообщество людей, называющих себя русскими. Это автор особо подчёркивает, не вводя в новеллу ни одного русского персонажа. Макушин перестал, по словам Волоса, говорить на русском языке. Строго говоря, это странная ситуация. Дело в том, что Душанбе, который легко угадывается под названием Хуррамабад, в конце 1980-х годов был едва ли не русским городом. Здесь господствовали русский язык, русская (русскоязычная) культура, русское сознание. Сами таджики здесь были "наполовину" русскими. Макушин не мог не сталкиваться с русскими людьми, даже если бы очень старался избегать их намеренно. Волос ничего не говорит, например, о том, где живёт Макушин. Если в обычном городском квартале, то там у него должны были быть русские соседи. Если он каким-то образом, скажем, после женитьбы на таджичке, поселился в пригороде, то даже и в этом случае его жизнь в огромном русскоязычном мегаполисе не могла ограничиться узким кругом общения лишь с таджиками.

Другой пример – базар, где Макушин после изгнания из института оказался в пи-рожковой (видимо, "самбуса-хона") на работе у Толстого Касыма. Базар по сути своей многонационален. На среднеазиатском городском базаре можно встретить все национальности, которые только есть в регионе. Причём как в роли продавцов, так и в роли покупателей. Городской базар многоязычен. Если здесь и господствовал какой-то язык, то это был язык основной массы покупателей, каковыми в русскоязычном мегаполисе могли быть лишь русские, оторванные от земли и живущие благодаря дешевизне местного рынка. Как умудрился Макушин не обмолвиться ни словечком с русскими, работая на таком базаре, можно только гадать.

Впрочем, понять идею Волоса не сложно. Автор хочет показать, что его герой стремился полностью слиться с таджикской средой и многого достиг на этом пути. Ради логики сюжета автор даже готов в чём-то слукавить. Это касается не только общения с русскими. Взять, к примеру, тему таджикского языка: в самом деле, можно ли за 2-3 года идеально овладеть им, включая диалекты? Можно ли узнать все многочисленные обы-чаи, проникнуться стереотипами, привычками таджиков? Я, по крайней мере, совсем в этом не уверен.

Вопрос вызывает даже то место, куда Волос помещает Макушина, чтобы доказать факт его существования внутри таджикского общества. Я имею в виду всё тот же базар. Почему именно он стал для Макушина (и Волоса) воплощением "таджикскости"? В общем-то это было обычным восприятием таджиков, которых москвичи видели живьём только рядом с базарными прилавками. Волос сам смеётся над этим, рассказывая такую историю первого посещения Макушиным базара. Услышав спор двух перекупщиков, тот оцепенел, ему показалось, что они:

…яростно читали стихи, перебрасываясь грозно-певучими строфами какого-то бесконечного произведения. Напряжённо вслушиваясь, Макушин в конце концов уловил, что речь в стихах идёт о чём-то таком, что называется пиёз, и решил, поразмыслив, что это, должно быть, рассвет, возлюбленная, соловей или что-то в этом роде: он был отчасти наслышан о красотах восточной поэзии. (…) он попробовал выяснить что-нибудь у коротышки-зеленщика. И тот, приветливо ухмыляясь, пояснил Макушину, что Шавкат и Фотех просто ругаются, а пиёз – это лук (…) 
… – А почему в рифму? – мучительно недоумевая, спросил Макушин…

Волос подводит черту:

…Он любил всё это…

Выходит, Макушин полюбил не то, что является по-настоящему "таджикским" (среднеазиатским), например, тихую прохладу раннего утра где-нибудь в горном кишлаке или неспешную беседу вечером у убаюкивающе журчащего арыка. Вместо этого он почему-то полюбил гам и толкотню базара.

Можно ли ставить знак равенства между таджикским обществом и базаром? Ни в коем случае. Конечно, торговля – важная, возможно, важнейшая черта таджикской и вообще среднеазиатской жизни, но это не означает, что само таджикское общество хоть чем-то напоминает городской базар. Последний имеет совершенно особую культуру и социальную структуру. Я уже говорил, что городской базар по самой своей природе многонационален и многоязычен. К этому следует также добавить, что базарное сообщество принадлежит к низам. Здесь сконцентрирована наиболее люмпенская часть среднеазиатцев: самый разнообразный криминал, нищенство, чернорабочие. Полюбить всё это, спутать базар с таджикским обществом – значит не понять таджиков и уж тем более не слиться с ними.

Переместив Макушина из московского института на хуррамабадский (душанбинский) базар, Волос не столько пересёк культурную границу, сколько опустил его с социальных верхов на самое социальное дно. Не этим ли на самом деле и объясняется драма Макушина? Он легко расстался с тем, чего большинство таджиков ежедневно, ежеминутно стремятся достичь тяжким трудом, жертвуя здоровьем – своим и своих близких. Поступок благополучного москвича должен был вызвать у них презрение. Может быть, окружающие не признают Макушина "своим" не потому, что он – русский, а потому, что он – слабый человек, растерявший свои преимущества и опустившийся на "дно" общества? Может быть, будь он удачливее, благополучнее, сильнее, попытка перехода из одной национальности в другую оказалась бы не такой трагичной?

Эпизод пятый. Мухиба

Волос оставляет закрытыми многие стороны жизни, которые помогли бы прояснить вопрос о новом самоощущении Макушина. Так, в новелле совершенно отсутствуют женские персонажи и о женщинах говорится только в третьем лице.

Самый спорный момент в новелле Волоса – это всё то, что связано с темой жены и детей. Во-первых, поражает лёгкость, с которой взрослый человек бросает свою жену в Москве и устремляется в новую жизнь, даже не попытавшись увлечь её за собой:

…поначалу его тревожили (…) письма жены, которая искренне не понимала, что случилось. Он не отвечал, поскольку всё равно не мог ей ничего объяснить. (…) Через год попытался однажды вспомнить её лицо – и не смог…

Волос скрывает все детали этой части биографии своего героя. Когда он женился первый раз? Недавно? Тогда ещё не остывшее чувство вряд ли позволило бы Макушину так легко уехать. Давно? Тогда должны быть дети, ребёнок-подросток в трудном переходном возрасте, когда требуется внимание, укрепляются новые отношения, совместные интересы. Неужели семья разрушилась из-за вспыхнувшей внезапно любви к таджикской культуре, к базару? Не было детей? Тогда почему автор не использует этот сюжет для укрепления своей версии произошедшего? К тому же, таджик Фарход упоминает однажды неких детей, которых он бы на месте Макушина не бросил. В общем здесь остаётся только гадать. Волос совершенно проигнорировал эти детали, оставляя читателя в недоумении.

Не лучше обстоит дело с новой женой Макушина – таджичкой, хотя это вопрос гораздо более принципиальный. Известно её имя – Мухиба. Известно, что она родом из пригорода Хуррамабада. Известно, что у них родился сын, который, по мнению Макушина, без всякого сомнения, должен считаться таджиком. Известна даже такая подробность: в последний день жизни Макушина его жена приболела, и наш герой из пирожковой направился сначала домой выяснить, что случилось, и, может быть, вызвать врача. И всё. Ничего более. Ни того, как они встретились и поженились, хотя бы в общих словах, ни того, какие у них отношения и кем она считает своего мужа – таджиком или русским, ни того, наконец, как зовут их сына.

Между тем подробности в этом случае имеют исключительно важный, если не сказать ключевой характер. Всякий этнограф знает, что для Средней Азии вступление в брак – чрезвычайно ответственный эпизод в жизни каждого человека и окружающих его людей. Если и существует некое особое социальное пространство, куда помещается "сменяющий" этничность человек, чтобы пройти "инициацию" и обрести новое качество, так это именно свадебный ритуал. Мухиба – не сирота, без родственных отно-шений в таджикском обществе не живут. В её судьбе должны соучаствовать родители, братья, сёстры, двоюродные, троюродные и прочие родственники. Партнёра подбира-ют всей семьёй, учитывая разнообразные обстоятельства, взвешивая их на весах желае-мого и возможного. На первый взгляд, если Макушин прошёл через этот отбор, значит, он был не просто признан родственниками, соседями и друзьями жены, но и ему был определён и вполне конкретный статус в сложной иерархии этих взаимосвязей таджикского общества.

Правда, более подробное, хотя и гипотетическое, исследование уточняет эту картину. Замуж за 40-летнего мужчину, без родственников, с сомнительным происхожднием, даже если он и выдаёт себя за мусульманина, нормальную молодую девушку замуж таджики вряд ли выдали бы. Значит, здесь возможны два варианта. Первый: девушка влюбилась в Макушина без памяти (!) и вышла за него замуж вопреки воле родителей и общественному мнению. Это скандал, вслед за которым девушка вместе с мужем объявляются изгоями со всеми вытекающими отсюда драматическими последствиями. Кстати, в этом случае проблематично, что их сын будет считаться настоящим таджиком. Второй вариант, более правдоподобный: девушка имеет какой-то недостаток, скорее всего она уже была замужем или опозорилась каким-то серьёзным проступком, и её трудно было выдать замуж за таджика. Это вполне реальная ситуация. Накала страстей почти нет. Дети их будут признаны. Впрочем, отношение к такой семье навсегда останется двусмысленная репутация, и полноценный статус её будет находиться под сомнением.

В одном из диалогов с Макушиным таджик Фарход сетует:

… – Тебе очень повезло! Вот у меня жена – таджичка, а русской никогда не было… и никогда не будет…

Далее следует такой обмен репликами:

… – Не расстраивайся, – посоветовал Макушин. – Не стоит того.
– То есть, – оживился Фарход, – ты хочешь сказать, что они все одинаковые? 
– Ну что значит – одинаковые… – протянул Макушин. – Нет, не совсем одинаковые. 
На самом деле он не был в этом уверен…

В утверждении или предположении, что русская и таджикская жёны Макушина мало чем друг от друга отличаются, можно увидеть намёк на то, что семейнная жизнь героя в том и другом случаях складывалась примерно одинаково. Одинаково несчастливо? Это подтверждается ещё одним диалогом. Фарход говорит:

... – У тебя жена-то городская (…) Не научили тебя в своё время, Сирочиддин… Тебе бы кишлачную жену… из деревни…
– Да какая она городская! – фыркнул Макушин (…). – Из той же самой деревни, только из пригородной (…) 
– Нет, это всё не то – вздохнул тот. – Я тебе точно говорю. (…) А кишлачные чем хороши? – не болеют!… Железные существа. Об дорогу не расшибёшь…
– В общем, теперь уже ничего не поделаешь, – сказал Макушин с неловким смешком. – Если только вторую заводить… Да двух-то я не прокормлю. 
– Это уж точно, – согласился Фарход…

Справедливости ради надо сказать, что моим версиям о том, как могла складываться семейная жизнь Макушина, противоречит прописанная в последнем его диалоге с Фарходом уверенность обоих, что "русский таджик" якобы легко мог бы взять себе в жёны любую женщину-таджичку. Впрочем, повторю, Волос пишет очень противоречиво и явно не обдумывает все детали жизни своего героя, может быть, из-за недостаточного знания таджикского общества.

Эпизод шестой. Татарин

Кем считают Макушина окружающие таджики? Тот, кто знает, что он русский, т.е. чужой, пытается говорить с ним на русском языке и всячески напоминает ему всё, что может демонстрировать с точки зрения таджиков "русскость". Хозяин пирожковой Толстый Касым ругается с Макушиным, называя его "пилять":

…Я всегда говорил, что тупее русских – только памирцы!…

Правда, Макушина зовут просто Сирочиддином, а не Русским Сирочиддином. Однако факт изменения чужого имени на свой, привычный лад (Сергея в Сирочиддина, как часто бывало и со мной в "поле", и наоборот) вовсе не означает признания и самого человека, носящего это имя, своим. А отсутствие прозвища "Русский" у Макушина скорее демонстрирует настороженность по отношению к нему, чем отказ считать его русским: в таджикском обществе действительно популярны прозвища, а на базаре, в полууголовной среде особенно популярны русские прозвища. Волос, например, говорит о Русском Мирзо, который получил прозвище "Русский" за то, что несколько лет сидел в лагере где-то в России.

Кого видели в Макушине те таджики, которые не знали, что он – русский? Волос специально рассуждает на эту тему, упомянув, что кто-то бросил Макушину:

… – Ты татарин, что ли?

… Макушин обиделся.

…За русского его уже никто не принимал – если сам признавался, не верили, ахали, чуть только щупать не начинали. Пару раз доходило до смешного – приходилось махать пас-портом, доказывая. После этого Толстый Касым, собака, всё норовил заработать на нём простым и надёжным способом – бился со случайными покупателями об заклад по поводу его национальной принадлежности (…)
…С другой стороны, не признавая в нём русского, Макушина всё норовили записать то узбеком, то казахом, то даже турком-месхетинцем – короче говоря, кем угодно, только не своим

Это наблюдение интересно тем, что, во-первых, в Макушине отказывались видеть русского. Во-вторых, любопытен сам набор национальностей, который использовался в этом случае. В Макушине видели "своего", но какого-то странного своего, почти своего, не совсем своего. Все названные национальности обладают этими двумя характеристиками, с точки зрения таджиков: они одновременно свои (мусульмане) и чу-жие (тюрки). Здесь есть даже своя шкала "культурной дистанции". Узбек – не просто почти свой, я бы даже сказал, что по большому счёту между таджиком и узбеком вообще трудно найти значимое различие (если, конечно, не подразумевать под понятием "узбек" какую-то конкретную группу). Казах находится на этой шкале дальше от таджиков, чем узбек. Ещё дальше – турок-месхетинец. Затем – татарин. Последний вообще почти русский с точки зрения жителей Средней Азии, но всё же чуть-чуть ближе к казахам, узбекам и таджикам.

Интересно, что для самого Макушина такой шкалы не существует. Он максималист и не соглашается быть в глазах таджика узбеком или татарином, т.е. почти своим. Хотя будь он татарином в глазах окружающих, никаких проблем у него, возможно, не было бы. Макушин занял бы своё определённое место в иерархии "своих" и имел бы шанс постепенно избавиться от добавки "почти". Однако ему необходимо полное признание, чего он как раз не может получить.

Эпизод седьмой. "Русская сволочь"

Той средой, в которой Макушин мог полностью раствориться и быть совершенно незамеченным, неотличимым от остальных, была толпа, митинг. Это он понял в один из дней своей жизни зимой 1992 г., уже после распада СССР, когда таджикская оппозиция выступила против власти, что было началом гражданской войны в республике, растянувшейся почти на всё последнее десятилетие ушедшего века.

Макушин проходил мимо митингующих на площади Мучеников (Шохидон), где находилась оппозиция. Его испугали молодые ребята,

…одинаково одетые в зелёные халаты, подпоясанные белыми платками, с белыми же узкими чалмами на головах…

А после того, как седобородый человек на грузовике, украшенном зелёными знамёнами, заголосил "Во имя Бога великого, милосердного", он стал выбираться из этой толпы. При этом Макушину было досадно:

…Если бы он не испугался… если бы не испугался, он сумел бы влиться в толпу, соединиться с ней… Он чувствовал, что это могло бы стать последним шагом, преодолением последней ступени, отделяющей его от своих...

Макушин отправился на площадь Свободы (Озоди), где собрались сторонники власти, которая оставалась лояльной коммунистам и России. Здесь вместо грузовика с зелёными знамёнами, как у оппозиции, стояла приземистая боевая машина. Чувство, что здесь он наконец стал своим, захлестнуло его, перебороло в нём странное отвращение к происходящему.

…Макушин пересилил ужас и закричал вместе со всеми, зажмурившись и подняв к небу сжатый кулак. И как только он сделал это, волна горячего хмеля распространилась по телу от бьющегося сердца.
– А-а-а-а!.. – кричал он, маша кулаком в такт словам. – Пар-ла-мент!.. Пар-ла-мент! Пар-ла-ме-е-е-ент!…

"Законная" власть призвала своих сторонников взять оружие, и тут же, у здания ЦК, была организована раздача автоматов. Макушина подхватила общая волна:

… – Дай! – пьяно закричал Макушин. – Да-а-а-ай! (…) 
… – Мне! – орал Макушин со всеми. – Мне-е-е-е! (…)
…Он хотел только остаться здесь, в толпе, он хотел остаться своим (…)
… – Да-а-а-ай! – закричал он (…). И никакого русского! Забыть, забыть, что он знает русский!… Ему это было легко – он давно уже русским не пользовался. – Дай мне-е-е-е!…

И вдруг к Макушину кто-то обратился по-русски:

…Бог ты мой! С ума сойти! Да это вы ли, Сергей Александрович!…

Это был учёный секретарь Алишер, который участвовал в раздаче оружия. Макушина вытолкнули из толпы, а Алишер вслед ему кричал:

…Русская сволочь! (…) Пошла вон отсюда, русская сволочь! (…) Кричал, что это русские довели до такого…

Макушин потом жаловался Фарходу:

… – …Как будто я… эх!…

Он хотел, видимо, сказать: "как будто я русский". 
Понять, что произошло тогда с Макушиным, можно, если проанализировать те события, на фоне которых прошёл этот день. Митинги на главных душанбинских площадях Свободы и Мучеников не просто разделили таджиков на оппозицию и сторон-ников парламента, они разделили их на "своих" и "чужих", на части, которые назы-ваются "кулябцы", "ходжентцы", "каратегинцы" и т.д. (об этом уже шла речь при анализе первого эпизода). К слову, автор не поясняет, кто это такие, и несведущий читатель может подумать, что имеются в виду какие-то самостоятельные национальности или нечто подобное. Более сведущие догадаются, что речь идёт о жителях той или иной области Таджикистана, которые во время событий 1992 и последующих годов оказались в буквальном смысле слова по разные стороны баррикад.

Это, конечно, условное, символическое разделение, поскольку в действительности картина гражданской войны была гораздо сложнее и запутаннее. Кто-то вроде Фархода вообще старался не вмешиваться в происходящее и не выражать никому свои симпатий. Кто-то всегда был с теми, кто побеждает, независимо от принадлежности к "клану". Кого-то больше "клановой" солидарности привлекала романтика партизанского сопротивления. К этому надо добавить узбеков, часть которых была на стороне то одних, то других, а то и вовсе выступала как самостоятельная сила. Кстати, как раз узбеки, а вовсе не таджики обычно носят имя Алишер, которым назван персонаж, сыгравший в итоге ключевую роль в судьбе Макушина. Что это – ошибка или сознательное усложнение понятия "таджик"? Скорее первое, так как второе у Волоса не чувствуется.

Тем не менее Волос вводит в свою новеллу новый контекст, в котором продол-жает развиваться история с русским, захотевшим стать таджиком. Дело в том, что само таджикское самосознание не является таким однозначным и плоским, как это, видимо, казалось Макушину. "Просто таджика" не существует. Самосознание таджиков оказалось раздробленным, разорванным внутренними границами и конфликтами. Когда Макушин чувствовал себя "своим" в толпе на площади Свободы, он не становился "таджиком". В лучшем случае он был одним из "кулябцев", которые в тот день поддержи-вали "законную" власть.
Примерно об этом Макушину говорил Фарход:

… – Ты просто сумасшедший! У тебя жена! ребёнок! И ты идёшь на эту площадь! Становишься в очередь за автоматом! Глупость какая!… Думаешь, там народ собрался свою судьбу решать? (…)
– Разрубили народ, как мёртвого барана… рассекли на части (…). А то, что баран уже нико-гда не пойдёт щипать травку… так на то он и баран! Понимаешь?… 
– Не знаю, – буркнул Макушин. – Темно говоришь, Фарход.
– Ну ничего, – ухмыльнулся Фарход. – Когда-нибудь поймёшь… Это ведь не так просто. 
Тут свои заморочки…

Почему Макушин не понял слова Фархода о баране? Макушин не ощущал внутреннего разлада в самосознании таджиков. Для него различия между "кланами" казались мелочью, некой национальной особенностью, не более того:

…Он давно и по праву мог считаться среди них своим. Он знал их язык и обычаи лучше, чем многие из них, женой у него была их женщина, его ребёнок, без всякого сомнения, относился к их числу. Ну, допустим, время от времени в разговоре, в повороте событий всплывало слово или ситуация, которых он не знал, и вынужден был просить разъяснения. Но и в этом он ничем от них не отличался – ведь канибадамец точно так же порой не понимает каратегинца, гармец – ходжентца, а всё равно они друг для друга свои...

"Русский" и "таджик" у Волоса – не просто разные национальности, это разные по содержанию этничности, они по-разному функционируют, имеют разную структуру, сконцентрированы на разных ценностях. Поэтому переход из одной этничности в другую сопряжён не только с трудностью освоить чужие формы культуры – язык, обычаи, этикет и т.д., но и с проблемой перемены своего взгляда на мир, изменения своих жизненных приоритетов, ценностей. Макушин же, по-видимому, просто сменил имя, но его новая "таджикская" этничность сохранила "русскую" структуру. Собственно за это заблуждение он и был наказан.

Эпизод восьмой. Колыбельная

У Волоса в новелле много противоречий. Однако я меньше всего хотел бы обсуждать сюжетные или фактические недостатки произведения писателя Волоса. Меня интересует поднятая им тема. Меня интересует та идея, которую автор пытается, пусть не очень удачно и последовательно, обосновать в своей новелле. Волос считает, что внешние признаки этнической принадлежности не так важны. Можно изменить внешность, выучить и понять язык, жениться, усвоить обычаи до такой степени, что человека "не отличишь", но сомнение в том, сумел ли человек изменить этничность, всё равно остаётся.

Попробуем выяснить сначала, чьи это сомнения? Может быть, окружающих людей, т.е. самих таджиков? На мой взгляд, отношение таджиков к Макушину в самой малой степени диктуется их представлением о том, какой он национальности. Для них он "чужой" потому, что "свой" – это не тот, кто знает язык, культуру, обычаи, манеры поведения или даже имеет жену-таджичку. "Свой" для таджиков – это тот, кто видит различия между разными таджиками, тот, кто точно знает своё место в сложной иерархии отношений, не завышая, но и не унижая свой статус. В новелле Макушин по сути почти ничего не делает как таджик. Точнее говоря, то, что он делает как таджик – ловко спорит на базаре или говорит положенные слова вежливости – умеют многие русские, живущие в Таджикистане и вовсе не считающие себя таджиками. Макушин всё время убеждает сам себя вместе с автором, что он может считаться таджиком. Но в чём проявляется его "таджикскость", так и остаётся неясным.

Интересно было бы ещё узнать мнение русских персонажей о Макушине и его попытке превратиться в таджика. И хотя Волос не вводит в сюжет русских, один неви-димый, но очень важный русский персонаж в новелле "Свой" всё-таки присутствует. Это сам автор. Как Волос относится к Макушину, считает ли он его таджиком? Волос везде его называет Макушиным, а не Сирочиддином. Правда, он ставит на русской фамилии таджикское ударение, тем самым подчёркивая уже не совсем "русский" её характер. Предвзятость в описании жизни Макушина тоже показательна. Автор сгущает краски, явно демонстрирует тёмные стороны жизни и не упоминает о светлых (женитьба, рождение сына), в которых "таджикскость" героя могла проявиться сильнее. Тем самым автор показывает Макушина только с одной стороны, пытается вызвать у читателя по отношению к нему только одни – скорее сопереживательные – чувства, хочет усилить сомнение в том, что тот смог стать таджиком.

Но, пожалуй, важнее всего то, что читатель не уверен, что и сам Сергей Александрович Макушин действительно считает себя таджиком. В новелле Макушин постоянно переживает свой переход, обдумывает его, т.е. сам в себе сомневается. Именно в этом собственном сомнении – главная причина неуспеха Макушина, а уже из этого неуспеха вытекает отношение таджиков и самого автора к Макушину. Так, по крайней мере, читается новелла "Свой".

Почему этническое самосознание обладает таким свойством укоренённости в человеке и не зависит от человеческой воли? Волос говорит: человек может изменить какие-то внешние свойства, а вот самосознание поменять никак не может. Почему? Может быть, если человек живёт и "не осмысляет", "не проговаривает", не переводит в "дискурс" свои переживания, смена самого сознания, смена его "я" вполне возможна. А если человек мучительно осмысливает эту перемену, тогда переход до конца так и не совершается. На самом деле этническое самосознание – это такое самосознание, которое требует проговаривания, осмысления. Это означает, что действует сила (власть) "дискурса" (языка), которая создаёт непроходимый барьер в сознании человека, а переход из одной этничности в другую рассматривается таким сознанием как аномалия. Не знаю, согласился бы сам автор истории о Макушине с таким обобщением, но оно, на мой взгляд, прямо вытекает из логики его рассказа.

Первый раз Волос пытается "лишить" Макушина его сомневающегося "я" при помощи толпы, где тот впервые чувствует себя частичкой какого-то целого, которая подавляет его переживания. Но эта попытка заканчивается неудачей. Волос даёт герою стать таджиком только тогда, когда "я" героя, т.е. главная преграда на пути смены этничности, исчезает полностью. Волос добивается исчезновения "я" Макушина и, соответственно, окончательного превращения его в таджика довольно хитроумным с художественной точки зрения и очень драматическим по сюжету способом – он убивает своего героя:

…Немного пошатываясь, он шагал по переулку, и события дня, превратившись в акварельные тени, бесконечно скользили перед его глазами (…) 
Его окликнули на перекрёстке. 
– Что? – спросил Макушин, запнувшись 
(…) – Подожди, брат! – вкрадчиво повторил голос. 
От дувала отделились две или три тени (…)
– Кулябец? – заинтересованным шёпотом спросил тот, на плече которого дулом вниз, поохотницки, висел автомат (…) 
– Я? Нет, что вы! Вы чего? 
– Брат, – ласково сказал фиксатый, приступая. – Ты не бойся, брат! Ты повторяй-ка за мной, ну-ка! Повторяй: едет Фарух на кудрявой овечке… ну! повторяй, говорю, сука! (…)
– Ну!
– Едет Фарух на кудрявой… – просипел он, лихорадочно соображая, но поняв тайный смысл требования, когда язык выговорил окончание и выговорил так, как привык он слышать – ведь Мухиба часто напевала эту песенку над колыбелью их сына: – Едет Фа-рух на кудрявой оветьшке (…)
Вот в чём дело! Они заставляли его проговорить детский стишок, чтобы оценить произношение! в речи кулябца непременно проскочит это деревенское оветьшка (…) 
Кто-то навалился на него, яростно хрипя, Макушин задёргался, выворачиваясь, и тут широкое чёрное лезвие уратюбинского ножа распороло ему печень (…)
Ему стало на мгновение обидно, но умирал он всё-таки счастливым – его признали своим.

 

[*] к.и.н., ст.научный сотрудник Института этнологии и антропологии РАН
[1] Волос А. Хуррамабад. М., 2000.
[2] Кукулин И. Плов и проза в межкультурном контексте // Ex libris. Книжное обозрение. 6 июля 2000.
[3] Там же.
[4] Там же.
[5] Латынина А. "Квартирный вопрос" в постсоветскую эру // Литературная газета. № 13, 28 марта – 3 апреля 2001.
[6] Волос А. Указ. соч. С.98-134.
[7] Ремизова М.С. Свои и чужие в городе счастья: Вышла книга лауреата премии Антибукер Андрея Волоса // Книжное обозрение. Ex libris НГ. 6 апреля 2000, № 13 (136).
[8] Ремизова М. "Независимая" победила: Роман Андрея Волоса удостоен Государствен-ной премии: получил Госпремию за 2000 г. // Кулиса НГ. № 10 (69), 15 июня 2001.
[9] Микульский Д. Мотивы этнографии и этнополитической культуры таджиков в романе А.Г.Волоса "Хуррамабад" // Центральная Азия: Источники, история, культура. Тезисы докладов конференции, посвящённой 80-летию Е.А.Давидович и Б.А.Литвинского. Мо-сква, 3-5 апреля 2003 года. М., 2003. С.92.
[10] Соколовский С. Нация как повествование // Нация как наррация: опыт российской и американской культуры. М., 2002. С.7.
[11] См.: Нация как наррация: опыт российской и американской культуры. М., 2002.